пятница, 16 июля 2010 г.

Бог возздал во сто крат

Бог воздал в сто крат
«Действительно, как многогранны и многолики судьбы
человечества! Никто не ведает, что его ждет в следующее
мгновение. К чему человек спеша идет навстречу, и что
спешит навстречу ему? С каким трудом иногда человек
принимает решение и, в итоге, нередко оказывается
банкротом, что загоняет его в петлю отчаяния! Как пуст и
бесссмыслен мир, как темны и непостижимы намеченные
цели, когда не знаешь воли Отца Небесного! В псалме 36 мы
читаем: «Предай Господу путь твой и уповай на Него, и Он
совершит».
Двадцать первый век – век высоких скоростей, безудержной
спешки и беспорядочной суеты, рождаемых жаждой наживы и
фальшивым блеском лукавого мира. Технический прогресс
достиг фантастических высот: человек прокладывает
космические трассы в звездном мире, а на земле ходить не
научился...»
Черкашии Петр Николаевич замолк, прикрыв глаза своей
увечной рукой. На его широком лбу пролегли глубокие
борозды, некогда широкие плечи теперь ссутулились -
отпечаток долгой жизни и тяжелых переживаний, выпавших
на его долю. Но и в свои 90 лет он еще сохранил бодрость и
удивительно ясную память. Некоторое время он сидел
задумавшись, затем, словно очнувшись от воспоминаний
прошлого, продолжал: «Перед войной жил я в Мариуполе.
Была у меня семья - жена, ребенок. Работал на заводе имени
Куйбышева художником-оформителем. Защитить диплом
художника не успел — помешала война. Около года мы были
под оккупацией.
В мае сорок второго немцы начали отбирать здоровых мужчин
и женщин для отправки в Германию на рабский труд. Забрали
и меня. Жена осталась дома с маленьким сынишкой. До
Польши нас везли в крытых товарных ВЗГОШХ под усиленной
охраной. Везли долго, так как немцы пропускали эшелоны с
военными грузами на Восточный фронт, где шли тяжелые бои.
Небольшие запасы продуктов, которые мы взяли с собой,
катастрофически быстро таяли; к тому же, на протяжении
всего пути нам не давали ни капли воды. Измученные жаждой
и голодом, люди крайне обессилели.
В Польше нас выгрузили из вагонов, человек около пятисот,
построили в колонны по четыре и, под охраной автоматчиков,
погнали пешком на другую станцию. Во время следования
произошел ужасный случай, потрясший всех нас. Дело в том,
что местные женщины-полячки, увидев колонну измученных
людей, проявили к нам сострадание. Кто-то протягивал кусок
хлеба, кто-то, зачерпнув из ведра, подавал кружку воды.
Конвоиры как будто не замечали происходящего. Но вдруг
откуда-то появился немец в гражданском. Он схватил одну из
женщин и, зажав ее голову между ног, стат остервенело
хлестать ее плеткой. Затем избитую до крови женшину
заставил петь какую-то немецкую песню, плясать и смеяться,
дирижируя пистолетом у ее смертельно-бледного лица. При
этом наша колонна была остановлена, чтобы мы могли видеть,
на что способны представители Третьего Рейха, люди
«высшей» расы. До сих пор эта картина осталась в моей
зрительной памяти неизгладимой и живой!»
Петр Николаевич, не скрывая своих чувств, заплакал. Немного
успокоившись, он тихим голосом сказал: «Пусть никто не
осуждает меня, у меня осталось еще много невыплаканных
слез о моем горе и о горе людском».
Когда немец, вволю поиздевавшись над несчастной
женщиной, отпустил ее, она пошла, с трудом волоча ноги,
оставляя кровавый след и слыша за спиной дикий хохот
озверелого немца.
Людская масса невольников, сраженная увиденным, застыла в
оцепенении. Вновь слышится надрывистая команда: "Ап
фарен! Шнель! Шнель! Руссишь швайн!" Итак, мы, измученные
жаждой, шли через весь город к железнодорожной станции,
где нас погрузили в грузовые вагоны, и только к концу
следующего дня наш поезд прибыл к месту назначения -
немецкому городу Энгелькихн, где нас ждал лагерь с полной
программой жестокого режима. Здесь за время долгого пути
мы впервые смогли напиться воды. Разместили нас в
специально построенных бараках с двухъярусными нарами, с
очень узкими проходами между ними. Нас, вновь прибывших,
не покормив, уложили спать. В шесть часов утра нас подняла
на ноги громкая команда: "Авштейн!! Шнель! Шнель! Руссишь
Иван!" Без промедления все, как один, должны были стоять в
строю. Затем малокалорийный завтрак из полугнилых
овощных отходов с добавлением каких-то субпродуктов из
мясокомбината, которые придавали и без того отвратительной
похлебке тошнотворный запах.
Примерно пол-литра такого "супа" утром, затем в два часа дня
на обед то же самое с добавлением какого-то мутного напитка
с едва уловимым запахом кофе. И только в семь часов вечера
мы получали 250 граммов хлеба, состоящего из значительной
доли древесных опилок, и ту же порцию кофейного суррогата.
Для молодого здорового мужчины, выполняющего тяжелую
физическую работу, этот рацион был явно недостаточен.
И так изо дня в день; рабский труд при плохом питании
подрывал силы и у самых крепких. Моя работа состояла в
покраске вентиляционных труб, которые находились в
основном на высоте, под крышами заводских цехов. Поэтому
порой я задыхался от испарений ацетоновых красок и часто
открывалось кровотечение из носа. Были случаи, когда я даже
терял сознание.

Вскоре обнаружилось, что в нашем лагере были верующие,
братья-баптисты, с которыми я крепко подружился. Мы имели
радостные общения по вечерам, и, спустя некоторое время, я
принял Господа Иисуса Христа в свое сердце.
Как-то вечером на наше общение пришел брат из другого
барака. Он был очень изможден работой и голодом. Видя его
нужду, я совершил "подвиг", поделившись с ним своим
хлебом. Братья не одобрили мой поступок, так как каждый
понимал цену лагерной пайке. Хотя она была далеко
неполноценной, но все жене позволяла умереть голодной
смертью. Несмотря на упреки братьев, я не раскаялся в своем
поступке.
На другое утро, когда нас вели на работу, недалеко от
проходной на завод, ко мне подбежала девочка лет десяти-
двенадцати и сунула мне в руку какую-то бумажку. Когда я
рассмотрел ее, это оказался хлебный талон на две 600-
граммовые булки. В этот день мне предстоял большой объем
работы в сложных условиях — на большой высоте красить
трубы, фермы перекрытия и прочее. Там под крышей
скапливались газы отработавших внизу машин и особенно
пары ацетоновой краски, которой я красил. У меня кружилась
голова, я задыхался, но Бог дал мне сил доработать этот день
до конца. А теперь оставалось испытать свое счастье — зайти
в хлебный ларек, который был при заводе и отоварить
хлебный талон. Но вдруг я заколебался: а что, если талон
недействительный?! Как за такую "шутку" благодарить Бога?
Борясь с сомнениями и одновременно испытывая страх, я
вошел в ларек. За прилавком женщина средних лет встретила
меня подозрительным взглядом, мол, несчастный, что тебе
здесь надо? Я молча протянул ей талон. Она взяла его,
внимательно разглядела, затем посмотрела на меня и на
ломаном русском языке спросила: "Хде твоя взял это?" Я
объяснил, как всё было и добавил с уверенностью, что этот
талон мне дал Бог руками этой незнакомой девочки. Сразу же
смягчившись, она спросила: "Твоя верит Бох?" Я
утвердительно кивнул: "Да!" После этого, назвав меня братом,
она дала мне сверх положенных двух еще две булочки под
предлогом, что они бракованные: одна была примята, а
другая подгоревшая. Затем женщина спросила меня, не помог
бы я ей выкопать картошку на ее участке. Я не раздумывая
согласился, но при этом добавил, что я невольник и не могу
никуда идти без разрешения. На это она ответила: "О, брат,
это не твоя забота!"
Едва выйдя из ларька и пройдя шагов десять, я принялся за
трапезу, съев помятую булочку. Впрочем, буквально
проглотив эти 600 граммов хлеба, я не почувствовал, что хоть
сколько-нибудь насытился. Просто у меня не стало одной
булочки и в желудке я ее не чувствовал.
Придя в барак, я отдал одну булку двум братьям, которые
тоже были из Мариуполя. На другое утро мы съели втроем еще
одну и одна осталась в запасе. В то время я еще мало знал
Писание, и братья мне напомнили место, записанное во 2-м
послании к Коринфянам, глава 9, стих 6-й: "Кто щедро сеет,
тот щедро и пожинает". Я запомнил этот стих навсегда, ибо
Господь таким чудесным образом отреагировал на мой
поступок, когда я поделился своей скудной пайкой с
незнакомым братом из другого барака. Прошли годы, и я с
удивлением вспоминаю, как велика была цена того
маленького кусочка хлеба в очах Божиих. Он воздал мне в
тысячу крат через руки сестры-немки и духовным и насущным
хлебом.
Ко всем тяготам лагерного режима, тяжелой работе и
скудному питанию, добавлялось еще одно обстоятельство, к
которому невозможно было привыкнуть. Напротив нашей
зоны, через дорогу, был большой кирпичный дом, у входных
дверей которого постоянно стояли два эсэсовца. В этот дом
регулярно, под охраной пары автоматчиков вформе СС,
приводили четырех человек, в основном из военнопленных. В
помещение они проходили специальным коридором, где в
определенном месте им стреляли в затылок. Пол мгновенно
проваливался под ними, и их тела летели вниз. В подвале
такие же военнопленные снимали с них кожу, из которой
затем делали различные галантерейные изделия: дамские
сумочки, перчатки, абажуры настольных ламп и т. д. Особенно
ценилась кожа с татуировкой. Мы знали об этом чудовищном
производстве, потому что из нашего барака также брали
людей, которых заставляли снимать кожу с подобных себе, и
они по секрету рассказывали нам об этом. Правда, им недолго
приходилось работать там. Через некоторое время и их
проводили через тот жуткий спецкоридор, и вскоре из их шкур
выделывали различные безделушки для удовольствия
немецких фрау, а остатки тела пускали на мыло. Неизменная
немецкая практичность!

Однажды после работы нас всех выгнали из бараков и
построили на плацу. Рыжий немец в штатском вывел на центр
молодого симпатичного паренька со связанными руками. В
руке немец держал несколько листов бумаги. Затем он поднял
руку с бумажками и раздраженным металлическим голосом
закричал: «Это французские листовки! Кто будет этим
заниматься или какой-либо политикой, того ждет вот это!» На
этом он вытащил из кобуры пистолет и расстрелял парня в
упор. Нам тут же приказали разойтись.
Ко всем прелестям лагерной жизни добавлялось еще то, что
среди нас было много таких, кто за пайку хлеба предавал
своих же. Их называли «стукачами». Если где-нибудь
собралась группка, тут же и стукач — прислушивается,
вынюхивает. Вначале стукачи проявляли интерес и к нам
троим верующим, но, убедившись, что у нас всегда одна и та
же тема, ничего общего не имеющая с политикой, оставили
нас в покое. К тому же, комендант лагеря знал нас.
Как я уже ранее упоминал, мне очень помогла верующая
немка, работавшая в хлебном ларьке. Благодаря ее заботе, я
постепенно окреп и мог выполнять свою работу более легко.
Казалось, я был на пути выживания и мог надеяться на
лучшее будущее. Но рядом был этот дом, куда регулярно
эсэсовцы вводили обреченную четверку. Всякий раз, когда я
видел эту печальную процессию, у меня стыла кровь и жилах,
тоска одолевала мое сердце, что ждёт меня? Увижу ли я когда
своих родных, жену и сынишку? Невозможность получить от
них никаких известий особенно удручала. Моим утешением
была только моя вера в Бога, но я был еще очень молод
духовно, мне не хватало опыта. Когда мне было особенно
тяжело, я только повторял: "О, Боже, помилуй! О, Боже,
помоги!" Так проходили дни и месяцы.
Как-то дали мне задание покрасить башенный кран, который
передвигался по рельсам. Когда я красил щитки на колесах,
то левую руку я положил на рельс у самого колеса. Вдруг кран
дернулся и раздавил мне четыре пальца. Кто-то без
предупреждения включил рубильник. В первое мгновение я не
мог понять, что со мной произошло, потом потерял сознание.
Ночью, в больнице, придя в себя, я вспомнил о случившемся и
попробовал пошевелить пострадавшими пальцами. К своему
удивлению, мне показалось, что я могу это делать. Но чувства
оказались ложными: четыре пальца моей левой руки остались
на рельсе.
Спустя недели две, меня вновь отправили на работу, хотя
рука еще не зажила, но начальство это не сильно волновало,
дескать, и одной рукой можно много сделать для блага
Великого Рейха.
По скупой информации, доходившей до нас, мы знали, что
война затянулась, поглощая огромные человеческие и
материальные ресурсы, поэтому надеяться на то, что меня
комиссуют, не приходилось. Тем не менее, рука постепенно
заживала, но это не радовало меня, так как означало, что мне
нужно было оставаться здесь еще долгое время, а тоска по
дому, по семье все сильнее меня одолевала. Я решил пойти на
хитрость. Во время работы я стал подвергать больную руку
усиленной нагрузке и через некоторое время она начала
краснеть и пухнуть. Еще неделю я не давал передышки руке,
так что она посинела, и при этом я не стал обращаться к
врачам. В результате назначили несколько комиссий, и
однажды немец, у которого я был в непосредственном
подчинении, сказал мне: "Петр, ты морген цурик Украина".
Эти слова возродили во мне надежду вновь увидеть свою
Надюшу и сыночка, но вдруг ужасная мысль сковала мое
сердце - через дорогу этот страшный кирпичный дом, и где
гарантия, что именно там не закончится моя несчастная
жизнь? Мог ли я быть исключением теперь с моей
неспособностью к работе? Впереди была длинная ночь, ночь
страшного ожидания и надежды, и я провел ее, не сомкнув
глаз, в горячей молитве к Богу. На кого или на что я мог еще
расчитывать в моем положении?
Наконец, и эта ночь тихо уплыла, оставив серебро на моих
висках. Что готовил мне день грядущий? Прозвучал звонок,
огласивший подъем, затем команда: "Авштейн! Шнель!
Шнель!" Всё, как обычно, после завтрака развод на работу. И
тут меня вызвали к коменданту лагеря. По телу пробежала
дрожь, но в душе я чувствовал покой. После доклада
дежурного о моем прибытии, комендант вызвал меня в
кабинет, где находились также два автоматчика. Комендант
дал мне 600-граммовую булку хлеба, что-то сказал солдатам,
они вывели меня из кабинета и по асфальтовой дорожке
направились прямо к кирпичному дому, к тому самому дому,
где закончилась жизнь многих несчастных невольников. От
ужаса меня бросило в холодный пот. Я шел машинально, не
чувствуя самого себя, не осознавая реальности. Вдруг впереди
идущий эсэсовец, не доходя до роковых дверей шагов пять-
шесть, свернул влево в обход дома смерти и далее узкими
проулками мы долго шли в неизвестном для меня
направлении. Мне постоянно казалось, что меня вот-вот
заведут в какой-нибудь подвал и пустят в "расход". Вдруг
недалеко прозвучал гудок паровоза. Только тут я
почувствовал облегчение, кровь отхлынула от сердца,
застучало в висках.
На станции мне выдали документ для проезда в грузовом
поезде до города Мариуполь. Затем повели по запасным путям
между составами и, наконец, посадили в грузовой вагон
с п е ц п о е з д а д л я б о л ь н ы х , у в е ч н ы х и п р о ч е г о
нетрудоспособного люда. Всех их немецкие власти отправляли
обратно на Украину. Хорошо хоть отправляли, а ведь могли бы
просто потихоньку уничтожать на месте, и концы вводу.
Меньше хлопот и расходов. А то ведь надо, проявляли такой
гуманизм!
В вагоне уже было пять человек, женщина лет тридцати с
перебитой рукой, беременная 15-летняя девчушка, как
оказалось тоже из Мариуполя, и три совершенно изможденных
то ли работой, то ли болезнью мужчин. Очень скоро мы
познакомились и, оказалось, были одной судьбы — все имели
свои семьи и были насильно угнаны в трудовые лагеря
Германии. Какие цели могли оправдать такую жестокость к
своим собратьям хоть и другой национальности? Во имя чего
были положены на алтарь войны миллионы безвинных
жизней, еще больше искалеченных судеб, в то время как
самих организаторов этих ужасных бедствий эти самые
бедствия едва коснулись?
Мало-помалу наш поезд пробирался на восток. Никто не
утруждал себя заботой, чтобы хоть как-то покормить нас.
Видимо, забота немцев о нас состояла в том, чтобы получше
охранять нас и только. Голод и жажда донимали, мы пластом
лежали на полу вагона, с трудом воспринимая происходящее.
Особенно жалко было смотреть на беременную девочку с
бледными потрескавшимися губами и отеками под глазами.
Нужно ли говорить, что выданная мне комендантом булка
хлеба, мало облегчала наши страдания.

В конце августа 1943 года наш поезд остановился у семафора
на подходе к Ковелю. Вдоль железной дороги тянулись
неубранные огороды, и люди, которые могли еще как-то
двигаться, вылезли из вагонов. Но едва они только смогли
что-то взять для себя, кочан капусты, морковь или буряк, как
немцы открыли по ним огонь из автоматов. Кто-то был убит
сразу, раненых просто добили, а кто хотел забраться обратно
в вагон, уже не успел. За несколько минут было убито около
двухсот человек! Трупы тут же погрузили в вагоны.
К концу этого же дня мы прибыли в Ковель. В этом
украинском городе, расположенном недалеко от польской
границы, находился большой лагерь, куда свозили со всей
Германии людей, получивших различные травмы и увечья на
производстве, а также больных. Нас, оставшихся в живых,
построив в колонны по четыре, обессилевших, шатающихся,
погнали в этот лагерь под угрожающее: "Шнель! Шнель!"
Лагерная зона занимала ровную площадку примерно в два
гектара, огороженную плотным забором из колючей проволоки
высотой в два с половиной метра. На этой площади
размещалось от семи до восьми тысяч человек. По углам
стояли сторожевые вышки с автоматчиками, которые могли
открыват ь огонь без предупреждения по любому
заключенному, кто подходил даже случайно к забору ближе,
чем на 5 метров. В лагере было трое ворот с проходными.
П е р в ы е , с а м ы е б о л ьши е , с л у ж и л и д л я п р и е м а
спецконтингента, в другие вывозили трупы тех, кто умирал, не
вынесши условий лагерной жизни. Через третьи ворота
выходили люди, выдержавшие два-три месяца или больше
лагерного карантина. Им, полностью истощенным, выдавали
удостоверение личности на немецком языке с печатью.
На территории лагеря не было никаких строений, кроме
нескольких навесов без стен на четырех столбах. Под таким
"укрытием" в непогоду могла разместиться, от силы, четвертая
часть всех находящихся в лагере. Остальные располагались
просто под открытым небом, на утоптанной пыльной земле.
Нетрудно себе представить, что тут творилось в холодную
дождливую осень или зимой. К счастью, во время моего
пребывания в лагере дождя ни разу не было.
Кормили нас очень скудно, если не сказать хуже. Человек от
такого питания мог только балансировать на грани жизни и
смерти. Но не всем, к сожалению, это удавалось. На сутки
выдавали 100 граммов чего-то наподобие хлеба и баланду из
овощных и прочих отходов, которую мы получали на завтрак и
ужин. Эту жижу, более похожую на помои, в хорошее время
отказались бы есть даже свиньи. Эта "еда" готовилась в
больших котлах, аккуратно обложенных кирпичами. Таких
котлов в зоне было больше двадцати. Каждый невольник был
строго прикреплен к своему котлу и если кто-либо
осмеливался нарушать этот порядок, то немедленно лишался
не только баланды, но и жизни. Подъем был в 6 часов, а
завтрак в 9, но никто не смел встать в очередь к котлу раньше
сигнала. В каждой очереди было не меньше 300 человек, и по
сигналу совершенно ослабевшие, еле державшиеся на ногах
люди, устремлялись в свою очередь. Стояли и, чтобы не
упасть, держались друг за друга, стараясь таким образом
сохранить жизнь стоящих рядом. Если кто-то в этой живой
цепи, не выдержав, падал, увлекая за собой несколько
человек, то нужно было всем быстро подняться, иначе немец в
штатском, следящий за порядком, заметив такую ситуацию,
оказывался тут же, и, кто не успевал подняться, был тут же
расстрелян. Остальным нужно было только сомкнуть
разорвавшуюся цепь. Не проходило дня, чтобы такая кровавая
расправа в очереди не повторялась. Так было утром и вечером
в каждой очереди, которых было больше двух десятков.
Еще одна трудность состояла в том, что не было посуды.
Использовали консервные банки, которых хватало далеко не
всем. Поэтому многие, в том числе и я, ждали, когда кто-то,
получив свою порцию баланды, отходил в сторону и быстро
выпивал ее. После этого можно было попросить банку для
себя, выпить свою порцию и передать еще кому-то.В 9 вечера
был отбой, после которого всякое движение по лагерю
запрещалось.
Рядом находилась женская зона, и режим по своей строгости
не отличался от нашего, но, следует отметить, что смертность
там была ниже. Видимо, несмотря на свою хрупкость и
незащищенность, женщины были всё же выносливее нас,
мужчин.

Каждое утро, когда люди выстраивались в очередь за
баландой, на месте ночлега оставались неподвижные тела,
которым уже не нужно было ничего. Другие невольники
волоком стаскивали их и складывали в штабели в специально
огороженном месте. В течение дня это место пополнялось
другими несчастными, не вынесшими условий лагеря и голода.
Ночью трупы куда-то увозили на машине. Говорили, что их
обливали соляркой и сжигали, или сваливали и зарывали в
каких-то рвах.
Добровольцев по очистке лагерной территории от трупов
награждали дополнительной порцией баланды. Люди,
измученные голодом, готовы был и на все, лишь бы хоть
немного облегчить свои страдания. Голод доводил до потери
всякого человеческого достоинства и полной деградации
личности.
Как-то утром дежуривший на проходе немец подошел к группе
сидевших на земле людей и начал разговаривать с ними, что-
то выясняя. Мне хорошо было видно его лицо в четверть
оборота. Я быстро уловил характерные черты, и карандашом,
который всегда имел при себе, как и небольшой запас бумаги,
набросал эскиз. Затем смягчил тенями и получился довольно
приличный портрет. Когда немец направился обратно к
проходной, я, перехватив его, показал почти законченную
работу. Увидев портрет, он часто заморгал ресницами и, узнав
себя, пришел в восторг. При­няв мой подарок, он решил
отблагодарить меня увольнительной в город до обеда.
Ятут же вышел за ворота лагеря, в душе благодаря Бога, и
начал просить милостыню. Люди, не взирая на бедность и
разруху, всё же находили что подать мне. Но едва я собрал
небольшую сумочку, как откуда-то взялись два немца. Один
из них направил на меня автомат и скомадновал: "Хэнде хох!"
Пришлось мне схватить сумочку зубами, положить ее на плечо
и поднять руки. Так меня и повели на проходную. К моей
радости там еще находился тот самый немец, который
отпустил меня, и он, буквально через несколько минут,
должен был сдать дежурство. Если бы там был кто-то другой,
я, наверняка, получил бы 25 шомполов. Несмотря на то, что
мне в то время было только 33 года, я был полностью истошен
и, после такого наказания, думаю, уже не смог бы рассказать
вам эту историю. Со слезами благодарил я моего Бога за
врагов, которые вовремя привели меня в лагерь. Я не мог не
запомнить этого на всю жизнь.
Еще одной милостью для меня было то, что меня держали в
лагере всего полтора месяца. В середине октября мне выдали
документ в несколько строк по-немецки, с печатью, дававшей
мне право проезда до Мариуполя. Как мне было не
благодарить Бога за то, что Он сохранил мою жизнь в этих
нечеловеческих условиях, когда многие, не выдержав их,
закончили свое земное существование, и даже смерть их
никто не мог оплакать.
Выходя за лагерные ворота, ячувствовал особен­ный
прилив радости и надежды: казалосья иду навстречу новой
жизни. Но за полтора месяца я очень обессилел, сердце мое
рвалось из груди, а ноги подкашивались. Поэтому первое, что
мне хотелось сделать, это утолить голод. Благодарение Богу,
Он выслал мне навстречу добрых людей, отчего силы мои
постепенно восстанавливались. К тому же, поврежденная рука
моя в лагере отдохнула и заметно зажила, что дополняло мою
радость.

Вновь я оказался в грузовом поезде и со мной ехали те же
попутчицы; женщина с переломанной рукой и несчастная
беременная девчушка, которую, как я запомнил, звали Олей.
Прошло несколько суток и мы, наконец, добрались до
заветной цели. На Мариупольском вокзале мы распрощались,
каждый отправился своим путем, и больше мы никогда не
встречались.
Не помню, как я шел: казалось, знакомые улицы и дома
спешили мне навстречу. Но вот я у родного порога! С сердцем,
бьющимся радостно и тревожно, вхожу в дом. Но навстречу
мне вышла не жена моя Надя, а теща, которая обняла меня и
заплакала как дитя. Не надеялась, видимо, что мы вообще
свидимся когда-нибудь. От радости она долго не могла прийти
в себя, и мне потребовалось некоторое время, чтобы узнать
наконец, что Надя с сыном уехала в Кировоград.
Это известие чуть не повергло меня в уныние. Встреча,
которую я так долго ждал, представлял себе в моем
воображении, которой грезил во снах, не состоялась, и теперь
меня одолевали сомнения, состоится ли вообще. Но что я мог
противопоставить судьбе, ниспосланной мне, как я теперь
верил, от Бога? Немного успокоившись, я рассудил, что
отправляться на поиски семьи немедленно не стоит. Нужно
было немного оправиться от пережитого, от трудностей долгой
дороги и окрепнуть физически. Благо, теща моя проявила ко
мне удивительную заботу и, несмотря па лихолетье, находила
все необходимое, чтобы накормить меня как можно сытнее и
вкуснее. Спустя неделю, я уже достаточно окреп, чтобы
отправиться на поиски моих родных.
Сидя в общем вагоне поезда, следовавшего в сторону
Кировограда, я смотрел в окно на пробегавшие мимо
осиротевшие украинские села, разрушенные города, и печаль
наполняла мое сердце о том, что не было хатенки, где не
лились бы слёзы матерей, вдов, детей от горя и страданий,
которые принесла с собой эта ужасная война. В соседнем
купе, облокотившись на откидной столик, сильно заросший
цыган средних лет тоскливо запел песню, которую когда-то
пел легендарный Кармалюк:
Маю жинку, маю диток, та я их не бачу,
Як згадаю про их долю, сам гирко заплачу...
И сам он уже не пел, а рыдал, рыдал горько и безутешно, как
ребенок. Видимо, большое горе томило его цыганскую душу.
Это всколыхнуло мое сердце, и я сам не мог удержаться от
слез. Мне захотелось рассказать ему о Том, Кто может в
трудную минуту утешить горем убитое сердце, но что-то
сдерживало меня; мне не хватало еще опыта. Я только мог
сделать для себя вывод, что не по национальности и не по
расе можно судить о человеке, а по его жизни и поступкам.
В той же Германии я встречал среди немцев немало добрых,
отзывчивых людей, которые, находясь под властью
преступного закона, все же находили возможность делать
добро несчастным жертвам нацизма.
Мы приближались к Кировограду, вот уже колеса застучали на
входных стрелках, зашипели тормоза, и поезд плавно
остановился. С нарастающим волнением в груди я вышел на
перрон. Ввиду того, что немецкие патрули выслеживали
молодых здоровых людей для отправки в Германию, я
постарался как можно быстрее покинуть привокзальную
площадь. Хотя город был для меня малознакомый, имея адрес,
я тем не менее выбрал правильное направление и вот, я уже
подхожу к старенькой, перекошенной хатенке под неровной
соломенной стрехой. Небольшие мутноватые оконца
безнадежно смотрели куда-то вдаль. Подумалось: война
отразилась буквально на всём.

Ветхая калиточка жалобно скрипнула, и я с волнением ступил
во двор, но нигде не было никаких признаков жизни. Делая
неуверенные шаги, приближаюсь к дверям; тревожные мысли
и предположения вихрились в голове. Неужели какое-то новое
испытание ждёт меня здесь? Вдруг в окне мелькнул чей-то
силуэт, еще мгновение-дверь распахнулась, и передо мной в
темном проеме стояла она — моя Надюша! Похудевшая, с
бледным лицом от перенесенных страданий, тревог и
ожидания, она была в этот миг для меня самой прекрасной,
самой желанной после долгой разлуки, мучительных грез и
сердечных страданий! Еще секунда и мы уже в крепких
объятиях друг у друга. Слезы радости и невыплаканные слезы
горьких дней, оставшихся позади, хлынули потоком из наших
глаз, и мы уже не сдерживали их...
Спустя дня три, я забрал жену и ребенка, и отпра­вился
обратно в Мариуполь, где жил и трудилсядо выезда и Америку
в августе 1992 года».
Петр Николаевич прерывисто вздохнул, как бы возвращаясь
из тех дней, склонил голову, затем, спустя некоторое время,
открыл Библию и прочитал 10-й стих из 32-й главы книги
Второзаконие: «Он нашел его в пустыне, в степи печальной и
дикой; ограждал его, смотрел за ним, хранил его, как зеницу
ока Своего».

Вот так и меня Господь нашел в мои 33 года в месте
печальном и диком, и с тех пор ограждал меня, смотрел за
мной, хранил меня, как зеницу ока Своего. Не забывает Он
меня и доныне, когда стала оскудевать сила моя. Хвала Ему!

В.О. Вивсик

Комментариев нет:

Отправить комментарий